Каждая зима в городе приходила будто по расписанию — и всякий раз как катастрофа, которую никто не отменял. Она не торопилась, тянула время, смягчала бдительность: сначала хлюпала под ногами кашей, лила с крыш длинными водянистыми сосульками, позволяла людям ходить в расстёгнутых куртках и жаловаться, что «зима нынче какая-то не настоящая».
Но потом, почти всегда в один момент, будто кто-то поворачивал невидимую ручку, — мокрый снег превращался в стеклянный наст, ветер резко наливался льдом, а воздух становился таким колким, что хотелось втянуть голову в плечи и не вынимать до весны.
Для людей это была, в сущности, привычная история: надел потеплее, поправил шарф, выругался на коммунальщиков и пошёл дальше по своим делам. Зима — сезон, который надо переждать. Но для тех, у кого нет ни тёплой одежды, ни четырёх стен, ни собственной двери с замком, каждая новая зима становилась отдельным испытанием на выживание, которое не все проходили.
Каждый год — новые жертвы. Не раз в десятилетие, не «когда-нибудь», а именно каждый. Город об этом не объявлял по радио, никто не пытался подсчитать их поштучно, не велась статистика, но где-то в сугробах возле гаражей, под машинами, в подвалах, под мусорными баками в тёмных дворах тихо замерзали сотни бездомных животных.
Те, кто вчера ещё слонялся по двору, вытягивался к руке ребёнка, мялся у подъезда в надежде на кусочек колбасы, — утром их могли найти уже неподвижными, жёсткими, с открывшимися, словно от удивления, глазами. И только дворник, крякнув, выволакивал их за хвост, как ненужный мусор.
Те, кто выживал, платили за это не меньшую цену. Зима никогда не проходила даром: она, как злой заёмщик, откусывала по нескольку лет от жизни каждого, кто прошёл через её холодный пресс. Холод выедал изнутри суставы, оставлял ломоту в костях, обжигал лёгкие; голод выгрызал живот до судорог; постоянный страх — перед машинами, людьми, собаками, внезапным морозом, — оставлял в душе трещины, которые уже не зарастали.
Это особенно хорошо было видно во взгляде. У тех, кого когда-то держали дома, гладили, звали по имени, — у потерянных, выброшенных, забытых — менялись глаза. Исчезало то доверчивое, почти детское любопытство, когда всё вокруг кажется безопасной игрой. Появлялась настороженность, усталость, какая-то сдержанная недоверчивость к любому движению, даже доброму. Казалось, они заранее знали: за каждым куском колбасы может последовать пинок, за лаской — коробка, в которой увезут в неизвестность. И, проходя мимо, человек редко задумывался, какой ценой выработан этот взгляд. Чаще всего — никак не задумывался.
Существование бездомного животного зимой, если честно, сводилось всего к двум мыслям. Не к какой-то сложной философии, не к кошачьим или собачьим «мечтам» о большом счастье, а к двум простым, до боли примитивным задачам.
Первая — найти укромное, относительно тёплое место. Не обязательно сухое, не обязательно чистое — главное, чтобы ветер не продирал до костей и где-то рядом теплился хоть какой-то источник тепла: труба, двигатель машины, тёплая вентиляция.
Вторая — добыть хоть что-то съедобное, чтобы перестал сводить живот и немножко согрелось изнутри.
Всё остальное, что мы привыкли считать нормальной жизнью — игра, ласка, спокойствие, безопасность, — отходило далеко на второй план. Можно было неделю не играть и никогда не знать мягких рук, но без укрытия и еды зиму не переживёшь. И, если задуматься, далеко не каждый человек выдержал бы прожить хотя бы один сезон, думая только о тепле и еде, просыпаясь и засыпая с одной и той же безысходной задачей: «Где мне сегодня спрятаться? Где мне сегодня раздобыть корм?»
Огоньку было всего три года. Если бы он жил «правильной» кошачьей жизнью — с диваном, кормом в миске и плановым прививочным паспортом, — это был бы ещё молодой, даже немного глуповатый кот, который с азартом носится за игрушечным мышонком и прыгает на подоконник, чтобы поймать солнечный зайчик. Но две улицы зимы старят лучше любого паспорта.
Шерсть у него потускнела, потеряла тот густой, плотный блеск, каким гордятся выставочные рыжики; она казалась немного взбитой, местами свалявшейся, с мелкими колтунами, которые негде было вычесать. Взгляд стал тяжёлым — не злым, нет, но усталым, чуть прищуренным, будто он постоянно примерял на каждого человека вопрос: «Ты меня тронешь? Ты мне сделаешь больно или нет?» Движения его были осторожными, экономными: он не делал лишних прыжков, не тратил силы попусту, словно всякий раз внутренне просчитывал, окупится ли этот рывок хотя бы крошкой колбасы.
Две зимы на улице — этого более чем хватало, чтобы из весёлого котёнка сделать молчаливого, взрослого, слишком быстро повзрослевшего кота. Вторая из этих зим едва не стала для него последней.
Зима та выдалась особенно лютой: морозы стояли такие, что стекло на остановках покрывалось трещинами от перепада температур, сугробы от ветра превращались в плотные глыбы, а ветер выл в щелях домов, будто живой. Снег не падал тихо хлопьями, а летел боком, резал глаза, забивался под воротник. Для бездомных животных это означало одно: шансов выжить ещё меньше. Огонёк вымотался до предела.
В один из таких дней, когда ветер буквально сгибал ветви деревьев, кот нашёл приоткрытую дверь подвала жилого дома. Щель была узкой, и оттуда тянуло не столько теплом, сколько отсутствием ветра, но для замёрзшего тела это уже было почти рай. Огонёк юркнул внутрь, протиснулся по щиколотку в мокрой снежной каше и вдруг почувствовал — дальше действительно теплее.
Подвал встретил его запахом сырости, старого бетона и металла. В полутьме, прорезанной редкими лампочками под потолком, тянулись вдоль стен толстые трубы. Некоторые были ледяными, с инеем, а вот одна — как будто обмотанная чем-то мягким, светлым — отдавала заметным теплом. Огонёк осторожно подпрыгнул, забрался на трубу, устроился на этой мягкой обмотке.
Наверху по-прежнему свистел ветер, мчались снежные заносы, на улице люди прижимали воротники к щекам. А здесь, внизу, было полутемно, сыро… но тепло. Тепло! Кот, притянув лапы под себя, медленно начал оттаивать. Тело сначала ещё тряслось от привычного озноба, потом дрожь стала стихать. Он запустил язык в грудь, попытался вылизать подмёрзшую шерсть, но усталость подкралась слишком быстро: веки стали тяжелеть, и вскоре Огонёк задремал, впервые за долгое время чувствуя себя почти в безопасности.
Так прошли его ближайшие дни. Пока на улице метель впивалась снегом в лица прохожих, он сидел на своей тёплой трубе, свесив хвост, иногда услышав гул снаружи и настораживаясь на секунду. Когда метель стихала, он спускался, протискивался обратно через щель, пробирался через сугробы, где снег налипал на лапы ледяными комьями, и искал еду: у мусорки, у подъезда, у киоска, где иногда сердобольная продавщица выносила рыбную голову.
Это была хрупкая, ненадёжная форма «счастья» — спасение от холода, которое всегда могло оборваться. Дверь могли наглухо закрыть; трубу — остудить; подвал — затопить. И однажды так и случилось.
В тот день в подвале было тихо. Огонёк, нагревшись до приятного, почти тёплого состояния, свернулся клубком и так крепко уснул, что даже перестал слышать редкие хлопки дверей наверху. Проснулся он от резкого хлопка, словно выстрела.
Сначала он не понял, что произошло — просто воздух вокруг словно содрогнулся, и рядом что-то оглушительно рвануло. Через секунду послышался шипящий, нарастающий звук, будто из огромного чайника вырвался пар. Труба, проходившая по соседству с его, дала трещину — и кипяток, вырываясь из неё, бурлящим потоком хлынул в подвал.
Всё произошло в считанные секунды. Пол под ним заплясал от ударов воды, по бетону побежали горячие ручьи, мгновенно наполняя углы. Подвал начал заполняться густым белым паром. Огонёк вскочил, но тут же отшатнулся: горячая вода брызнула ему на лапы, обожгла кожу.
С каждой секундой становилось всё хуже: уровень воды стремительно поднимался — десять сантиметров, двадцать, по щиколотку человеку, а коту уже по живот. Пар застилал глаза — всё превращалось в белое, кипящее облако. Дышать становилось тяжело: воздух обжигал горло и лёгкие.
Кот метался по узкому пространству, натыкаясь на трубы, на стены, на какие-то железные шкафы. Он пытался найти ту щель, через которую входил, но не видел ничего — ни щели, ни двери, только ослепляющий пар. Паника накатила такой волной, что у него участилось дыхание, сердце забилось где-то в горле. Он понимал только одно: нужно выбраться, иначе вода поднимется ещё выше, и тогда…
В этот момент подвал взорвался ещё одним звуком — металлическим, резким, тяжёлым ломовым стуком, за которым последовал скрип и ругательство:
— Мать твою… да что ж тут опять! — глухо отозвался в тумане какой-то голос.
В паровом аду появился силуэт. Сначала — просто более тёмное пятно в белом, потом — яркая точка света: налобный фонарик полоснул по стенам, выхватывая фрагменты пространства. Кипящая вода продолжала прибывать, но где-то наверху заскрежетал вентиль — и напор её стал слабеть.
Фонарик скользнул по полу, по трубам и остановился на маленьком, дрожащем существе, прижавшемся к стене.
— Да ты глянь… котяра… — сказал тот же голос, уже тише.
Огонёк видел только свет — яркое, режущее пятно, от которого ещё сильнее слезились глаза. Фигура человека расплывалась за этим светом, казалась огромной и страшной. Кот замер, прижав уши, шерсть на спине, несмотря на воду, встала дыбом.
Человек шагнул ближе. Огонёк увидел крупные, широкие руки, почерневшие от масла и грязи, с разбитыми костяшками. Руки тянулись к нему.
В нормальной ситуации, ещё пару дней назад, он бы шарахнулся, вцепился когтями в ближайшую трубу, рванул бы со всех ног. Но сейчас он был почти ослеплён паром, ошпарен, дезориентирован, к тому же вода уже доходила ему до груди.
— Тише, тише, — неожиданно мягко произнёс голос. — Иди сюда, дурень рыжий.
Сильные руки подхватили его резко, но аккуратно. Огонёк почувствовал рывок — земля ушла из-под лап, тело обожгло холодом воздуха и в ту же секунду — теплом человеческих ладоней, сильных, сухих. Он судорожно дёрнулся, но вторую руку прижала его к груди.
Теперь, оказавшись ближе к лицу незнакомца, кот смог разглядеть его лучше. Морщинистое, усталое лицо, заросшее щетиной; одновременно суровое и какое-то добродушное. Губы, сжатые в тонкую линию от концентрации, и глаза — выцветшие, но тёплые, в которых не было ни злости, ни отвращения, ни того пренебрежения, с каким на него иногда глядели прохожие. В этих глазах было только понятное человеку сочувствие.
— Ну что, попал под раздачу, а? — выдохнул мужчина, которого все звали Степаныч. — Ладно, пойдём, огонёк ты мой несчастный.
Слово «огонёк» тогда ещё не было именем, но оно вспыхнуло в воздухе, будто предвосхищая. Именно в этот момент между человеком и котом родилась та тонкая, невидимая нить — ещё слабая, ещё хрупкая, но уже вполне реальная.
Дома у Степаныча жила лежачая жена. Он уже много лет возвращался в ту же самую, тихую, выцветшую от ковров квартиру, где на диване у окна лежала женщина, которая почти не вставала. Он знал, как она тяжело дышит, как иногда кашляет, как ругает своё бессилие шёпотом. И он знал, что приносить в дом ещё и кота — значит добавить ей беспокойств, рисковать аллергией, шерстью, дополнительными заботами.
— Домой я тебя, брат, не потащу, — сказал он уже в каморке, поставив кота на пол. — Там у меня своя больница, жена лежачая, понял? Но здесь… здесь устроимся.
Каморка сантехников находилась в том же подвале, только в другой его части. Небольшое, но сухое помещение с косяком, обитым резиной, и дверью, которая закрывалась плотнее, чем подвальные створки. Внутри стояли деревянный стол, пара стульев, старый, местами облезлый шкаф со стеклянными дверцами — внутри аккуратно разложенные ключи, тряпки, банки с гайками и болтами. В углу — электроконвектор, немного гудящий и отдающий жильцам ту самую редкую роскошь подвала: сухое, мягкое тепло.
Пахло тут всё вперемешку: железом, старой краской, конфетными фантиками, которые кто-то не донёс до мусорки, и ещё чем-то домашним, почти уютным — то ли чаем, то ли табаком, которым иногда баловался кто-то из бригады.
Огонёк сначала настороженно вжался в стену, мокрый, дрожащий, всё ещё напуганный. Но здесь не было ледяного ветра. Не было кипятка под лапами. Не было чужих криков. Только негромкий голос мужчины, тот самый, что вывел его из белого ада:
— Сиди тут. Сейчас, подожди…
Появился ещё один, помоложе, с чёрной шапкой на голове:
— О, кота притащил? Откуда?
— Из того же ада, откуда и трубу, — коротко ответил старший, снимая перчатки. — Затопило там всё, чёрт бы их побрал.
— Оставим? — поднял брови младший.
— А чего ему будет? — пожал плечами мужчина, которого здесь все звали Степаныч. — Пусть живёт. Нам-то что, не поедим из-за него?
Другие, заходившие в каморку, отреагировали просто.
— О, талисман завёлся! — хмыкнул один.
— Во, будет у нас внештатный работник, мышей гонять, — поддакнул другой.
Никто не устроил долгих обсуждений, собраний, голосований. Они просто оставили кота. Кто-то дал ему старую картонную коробку, пододвинул её ближе к конвектору. В коробку набросали старых тряпок и кусок ненужного, но ещё мягкого одеяла.
Огонёк, ещё не понимая, что это и зачем, осторожно забрался внутрь. Там было тепло. Настоящее, сухое тепло, которое не обжигало и не исчезало через секунду, а держалось ровным фоном. Впервые за долгое время он позволил себе растянуться не в напряжённой позе, а по-настоящему расслабленно. Ушами он, конечно, ловил каждый шорох, но тело уже не дрожало от страха и холода.
Ночью, когда подвал заполнила привычная тишина, когда люди ушли по домам, а конвектор продолжал мягко гудеть, Огонёк спал — глубоко, долгим, тяжёлым сном, не вскакивая от каждого удара ветра. Где-то рядом тихо скрипнул стул: это Степаныч задержался дольше обычного, написал какие-то цифры в журнале, вяло потёр глаза и посмотрел на коробку у конвектора.
— Ну что, живой? — вполголоса спросил он, хотя понимал, что кот не ответит. — Живи, живи. Тут тепло.
Весной, когда снег начал уходить, подвал уже не казался ледяной ловушкой. На улице запахло влажной землёй, по двору потянулись струйки талой воды, у подъездов появились первые велосипеды детей. Люди стали чаще открывать окна — то проветрить, то впустить в квартиру запах весны.
К этому времени кот почти не отходил от Степаныча. Он уже хорошо знал его шаги, тяжёлую походку с лёгкой хромотой. Как только утром дверь в подвал открывалась и в коридоре послышалось его приглушённое покашливание, Огонёк выскакивал из своей коробки, потягивался, выгибая спину, и шёл за ним «по пятам».
— Ты что, напарник мой, что ли? — ворчал тот, но в голосе слышалась улыбка.
На аварийные вызовы он теперь ходил не один. Внизу, в подвалах соседних домов, где нужно было перекрыть стояк или поменять кусок трубы, Огонёк с любопытством осматривал новые лабиринты: нюхал незнакомые запахи, прыгал на новые трубы, заглядывал в щели. Иногда жильцы просили:
— Можно к нам с котом зайти? Ребёнок посмотреть хочет…
И вот сантехник входил в квартиру не один: за его ногами уверенно, но настороженно ступал рыжий кот. Дети радостно визжали:
— Мама, смотри, у дяди сантехника кот! — и тянули к нему руки.
Кто-то гладил его осторожно, по спине, кто-то подсовывал кусочек сосиски. Огонёк принимал всё это с достоинством: не лез в объятия, не позволял поднимать себя на руки, но и не шипел, не царапался. Просто сидел рядом с рабочей сумкой Степаныча, внимательно наблюдая, как тот возится с краном или стояком.
Пока в ванной комнате гремели ключи, раздавался стук по трубе и ругательства вроде: «Да кто ж так ставит, а?», кот становился главным объектом внимания на кухне. Хозяйка, прихлёбывая чай, рассказывала соседке:
— Представляешь, он у них там, в подвале, живёт. Настоящий трубный кот, как в кино.
Дети пытались придумать ему клички: Рыжик, Трубочник, Сантехкот. Но где-то в глубине подвала, среди старых журналов на полке, уже лежало его настоящее имя.
Для Степаныча он стал тем, чего раньше в его жизни почти не было — постоянной живой радостью. Жена сначала ещё жила, лежала, иногда улыбалась, глядя на то, как кот, придя с работы со стариком, заскакивал в каморку и забирался в коробку.
— Хороший у тебя напарник, — говорила она тихо, когда муж дома рассказывал. — Не один.
Потом её не стало...
Дети разъехались по другим городам, звонить стали редко, приезжать — ещё реже. Работой была каморка, в которой он проводил почти всё время, а домом — та же квартира с пустой кроватью. Огонёк стал его единственной настоящей отрадой:
— Ну что, пойдём, напарник, — говорил он, собираясь на очередной вызов, и кот поднимался, как будто действительно понимал, что у них служба.
При этом даже после смерти жены Степаныч так и не забрал кота в квартиру. Не потому, что не любил или не хотел, а, скорее, потому, что считал: кот уже обжился в подвале, у него свой «участок», свои люди.
— Весь район тебя знает, — бурчал он, ческая кота между ушами. — Заберу домой — люди обидятся. Где же они ещё такого красавца увидят?
В этой странной логике было больше доброты, чем отстранённости. Он как будто расширял круг добра: «Это не только мой кот. Это общий».
Осенью всё было по-прежнему. Степаныч приходил на работу, Огонёк тёрся о его ноги, лежал в коробке, ходил рядом. Листья на деревьях медленно желтели, липы сбрасывали липкую листву во двор.
А потом в один день Степаныч просто не пришёл.
Сначала никто не удивился: мало ли — заболел, ушёл к врачу, задержался у сына. Коллеги шмыгнули носами, покрутили головой:
— Да придёт завтра, чего ты, — сказали они коту, который весь день выскакивал к двери каждый раз, когда в коридоре слышались шаги.
Но завтра он не пришёл. Не появился и через день, и через неделю. Прошло почти три, потом почти месяц.
Коллеги уже знали: у Степаныча что-то серьёзное со здоровьем, увезли в больницу, потом вроде как домой. Они в общих чертах обсуждали это между собой в каморке, вздыхали, переглядывались, но подробностей не знали.
Огонёк не понимал слов. Он чувствовал только одно: его человек исчез. Ещё недавно всё было, как всегда — утренний кашель, шаги в коридоре, тяжёлая ладонь, по привычке шлепающая его по боку: «Давай, напарник». А теперь тишина.
Жёлтая листва тем временем облепила двор, попрела под ногами, а потом деревья вдруг оголились, словно за ночь. Воздух стал резко холоднее. В памяти кота всплывали первые, страшные зимы: снег по грудь, ветер, рвущаяся труба, пар, кипяток. Он нутром чувствовал: зима идёт. И она будет такой же беспощадной, как те, прошлые.
kotaru.books #котогонек Продолжение следует
Нет комментариев