Радость ли, горе ли - всё общее. А уж если ссора какая, то гремит на всю деревню, как летняя гроза. Вот так и гремела тихая война между Верой и Шурой, двумя соседками, что через дорогу жили. А ведь когда-то лучшими подругами были, не разлей вода. Жили душа в душу, дети вместе росли, мужья дружили.
А потом… потом не стало сначала у одной мужа, через год у другой. И будто черная кошка между ними пробежала. Слово за слово, обида за обиду. То ли в горе кто-то не то сказал, то ли не так посмотрел… Никто уже и не помнил, с чего началось, а вражда пустила корни глубоко, как старый лопух у забора. Десять лет не разговаривали. Встретятся у автолавки - отвернутся, будто и нет друг друга. Пустое место.
Я на них смотрела, и сердце кровью обливалось. Две одинокие души, две вдовы, а уперлись рогом, как молодые. Сколько раз я пыталась их урезонить. «Вера, - говорю, - жизнь-то короткая. Чего делите?». А она только губы подожмет, и в глазах сталь. «Не твое это дело, Семёновна. У меня своя жизнь, у нее - своя». И к Шуре подходила. Та только рукой махнет, мол, отстань. А по ночам, я знала, обе в подушку плачут. Одиночество - оно ведь страшнее бедности.
И вот однажды, поздней осенью, звонит мне из города Людочка, дочка Веры. Голос в трубке дрожит, срывается.
- Валентина Семёновна, маме плохо! Третий день лежит, не встает. Я приехать не могу, дети затемпературили. Посмотрите, умоляю!
Сердце у меня в пятки ушло. Я свой фельдшерский чемоданчик под мышку - и бегом через улицу. Захожу в Верин дом, а там тишина такая, что уши закладывает. Вроде и чисто, и занавесочки накрахмалены, а неуютно, холодно. Вера лежит на кровати, бледная, как полотно, и смотрит в потолок невидящими глазами. Давление померила - низкое, температура небольшая. А главное - в глазах тоска смертная. Ни жить, ни дышать не хочет человек.
- Вера, ты хоть ела что-нибудь?
- Не хочу, Семёновна, не лезет кусок в горло.
Я ей укол сделала, таблеток оставила. Велела куриный бульон сварить. А сама вышла на крыльцо, стою, вздыхаю. И тут вижу - у калитки стоит старый алюминиевый бидон. Такой, знаете, еще советский, с вмятиной на боку. Я удивилась. Людочка говорила, что просила соседку тетю Машу проведать, но у той корова давно на мясо ушла. Кто ж это молоко принес?
Заглянула под крышку, а там - молоко. Свежее, парное, пахнет луговыми травами и летом. Поставила я бидон на стол.
- Вера, - говорю, - вот, молочка тебе принесли. Хоть стакан выпей, силы появятся.
Она глазами метнула в сторону бидона.
- Это она? Шурка?
- Не знаю, Вера, не видела.
- Не буду я ее молоко пить! Еще отравы какой подсыпала! Вылей собакам!
Ох, горе горькое. Ну какая отрава, о чем ты говоришь, человек? Я спорить не стала. Молча перелила молоко в банку, поставила в сени. Утром прихожу снова. Смотрю - а у калитки опять тот же бидон стоит. Полный. И вчерашнее молоко в банке нетронутое.
И так день за днем. Каждое утро, ни свет ни заря, у Вериной калитки появлялся бидон. Кто-то тихонько ставил его и уходил, не дожидаясь ни благодарности, ни упрека. Вера сначала злилась, ругалась, а потом… потом стала молчать. Смотрела на эту банку с молоком, что я ей на стол ставила, и думала о чем-то своем.
Лежит, как свечка оплывшая. Я уж и не знала, что делать. И вот как-то вечером сижу у ее кровати, держу ее сухую, горячую руку и говорю тихонько:
- Вера, это же не просто молоко. Это жизнь тебе приносят. Каждый день. Человек ведь душу вкладывает, когда коровушку свою доит, когда тебе несет через дорогу. Неужто твоя гордость сильнее жизни? Выпей, милая. Ради дочки, ради внуков…
Она молчала долго. А потом по щеке у нее скатилась скупая слеза. Одна. И прошептала одними губами:
- Налей…
Я налила ей полстакана. Она пила маленькими, жадными глотками, будто боялась расплескать. И в тот вечер она впервые уснула спокойно, без стонов.
С того дня дело пошло на лад. Утром она уже сама ждала, когда я принесу молоко с крыльца. Пила его, и румянец стал проступать на щеках, голос окреп. А бидон все появлялся и появлялся у калитки, как верный часовой.
Как-то раз я шла мимо Шуриного дома. Смотрю, она во дворе сено вилами ворошит. Я зашла, вроде как давление померить. Посадила ее на лавку, манжету надела, а сама смотрю на ее руки. Пальцы в цыпках, натруженные, а на костяшках - свежие царапины. От проволочной ручки бидона, я сразу поняла.
- Как ты, Шура? - спрашиваю.
- Да как… живу помаленьку, - отвечает, а сама глаз не поднимает. И я вижу, как подрагивают у нее ресницы.
Я ничего не сказала. Зачем слова, когда и так все понятно?
Через неделю Вера уже встала на ноги. Ходит по дому, потихоньку прибирается. А молоко все так же каждое утро ждет ее у калитки. И вот в один день я захожу к ней, а в доме пахнет так, что голова кружится. Пирогами. С капустой. На столе, на вышитом рушнике, горкой лежат румяные, пышные.
Вера стоит у печи, в чистом фартуке, и улыбается мне. Впервые за много лет я увидела ее улыбку.
- Угощайся, Семёновна.
Она взяла самую большую тарелку, наложила на нее пирогов с верхом, накрыла чистой тряпицей. Взяла тарелку в обе руки и, ничего не говоря, пошла к двери. Я смотрела в окно, затаив дыхание.
Она медленно, неуверенной походкой, перешла дорогу. Подошла к Шуриной калитке, которая всегда была наглухо закрыта, постояла мгновение, будто собираясь с последним духом, и легонько толкнула ее. Калитка со скрипом, будто вздохнув, поддалась.
Эти несколько шагов по двору до крыльца, милые мои, наверное, были для нее самыми трудными в жизни. Каждый шаг отдавался гулко, и казалось, вся деревня слушает эту тишину.
Поднялась на три дощатые ступеньки, постояла мгновение, будто собираясь с духом, и тихонько постучала.. Не кулаком, как раньше в дом к подруге влетала, а кончиками пальцев, робко.
Дверь отворилась. На пороге показалась Шура. Она увидела Веру с тарелкой в руках и замерла. Они стояли и смотрели друг на друга через эти десять лет молчания и обид. Я не слышала, что они говорили. Да и были ли там слова? Я видела только, как Шура медленно протянула руки и взяла тарелку. А потом… потом она шагнула в сторону, пропуская Веру в дом. И дверь за ними тихонько закрылась.
Вечером, когда уже стемнело, я видела в Шурином окне два силуэта. Они сидели за столом друг напротив друга, пили чай. И говорили. Наверное, впервые за десять лет.
С тех пор они снова стали подругами. Не такими, как в молодости, нет. Жизнь и горе оставили свои отметины. Но теперь они сидели на завалинке вместе, вспоминали прошлое, делились семенами для огорода и просто молчали рядышком. А тот старый алюминиевый бидон так и стоял у Веры на крыльце, как памятник тихому прощению.
Вот и скажите мне, дорогие мои, что в жизни важнее - гордость, что камнем на сердце лежит, или простой бидон парного молока, вовремя к порогу поставленный? Как думаете, можно ли молчанием сказать больше, чем словами?
Ваша Валентина Семёновна


Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 4