Фото из открытых источников
Когда тело Есенина вынесли из «Англетера», процессия трижды обошла памятник Пушкину. Не по протоколу — по наитию. Потому что знали: он бы хотел так.
Комната, где он умер, стала объектом паломничества. Люди выносили всё: стаканы, простыни, верёвку. Продавали на чёрном рынке, везли за границу. Охота за артефактами смерти — это уже не о поэзии. Это о мании.
Он стал мифом. Причём прижизненным. А после смерти — всенародным. Из Константинова — в иконостас. Без шансов на оправдание. Без возможности что-то исправить.
Но есть одно «но». Когда я смотрю на Есенина сегодня, через сто лет после его ухода, я не вижу ни бабника, ни скандалиста, ни фальшивого Пушкина.
Я вижу человека, который всю жизнь пытался быть своим — и нигде не стал. Он не был до конца деревенским — его не понимала деревня. Не был столичным — его боялся Петербург. Его не приняли в Америке, его боялись в ЧК, его не любили коллеги, завидовали поклонники. Его женщины — не удерживали. А он сам — не спасался.
Он всё время был слишком настоящим для масок и слишком маской — для настоящего.
И при этом — он был один из самых честных поэтов, которых я знаю. Потому что, скрываясь за ролями, он всё равно писал про себя. Каждый образ — не подделка, а зеркало. Просто в каждом из них — его части. Разрозненные. Уставшие. Настоящие.
В финале остался не шарж, не маска, не рубаха. Остался голос. И строчка. Такая, которую потом не скажет никто:
Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!» —
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».
https://dzen.ru/a/aIimA6CNDgP6yNU_
Нет комментариев