Александр Кайдановский (23 июля 1946, Ростов-на-Дону, СССР — 3 декабря 1995, Москва, Россия) — актёр театра и кино, кинорежиссёр, сценарист. Заслуженный деятель искусств России (1992).
На экране он всегда был исключительным: его персонажи отличались от остальных героев, даже если им отводилась второстепенная роль.
Дебют Кайдановского в кино состоялся в 1967 году, когда он учился на втором курсе училища. В иронической фантасмагории Ирины Поволоцкой «Таинственная стена» Александр сыграл эпизодическую роль научного сотрудника. В том же году он снялся в небольшой роли Жюля Ландо в драме Александра Зархи «Анна Каренина», а спустя год – в небольшой роли в мелодраме «Первая любовь».
Окончив в 1969 году училище имени Щукина, Кайдановский был принят в труппу театра имени Вахтангова, где молодому актеру сразу хотели предложить роль князя Мышкина в «Идиоте», но сыграть эту роль ему не довелось, так как другой кандидат на эту роль — актер Николай Гриценко никому не собирался ее уступать. И Кайдановскому пришлось довольствоваться в театре ролями второго плана до 1972 года. После увольнения из Театра имени Вахтангова актер работал во МХАТе и Театре на Малой Бронной, но и там не задержался надолго. Затем — служба в армии (кавалерийский полк при «Мосфильме») и та самая роль Лемке в картине Михалкова.
Попытки режиссеров поместить Александра Кайдановского в стандартные рамки успехом не увенчались, возможно, поэтому первой знаменитой киноработой для него стала роль ротмистра Лемке в фильме Никиты Михалкова «Свой среди чужих, чужой среди своих». За плечами актера уже было 19 фильмов.
Именно погоны белогвардейского офицера оказались достойной огранкой нестандартной внешности и таланта актера. После выхода фильма кинематографисты использовали эту находку Михалкова настолько часто, что, по воспоминаниям друзей, Кайдановского действительно стали принимать за потомка дворянского рода.
Из воспоминаний актера и режиссера Никиты Михалкова:
«Впервые я пригласил Кайдановского для участия в своем дипломном фильме «Спокойный день в конце войны». Потом он снимался в «Свой среди чужих, чужой среди своих», и этот фильм принес ему, так же как и остальным исполнителям, известность и славу.
У Саши была совершенно потрясающая фактура: мужественный, горбоносый, с широко расставленными прозрачными глазами, острый взгляд. Есть такие актеры, которые одной фактурой могут играть. Есть фактура, и на ней одной можно делать карьеру. Ведь много таких актеров! И даже не нужно ничего добавлять, а просто грамотно ею пользоваться, распределять ее как вклад, выгодно размещать в тех или иных картинах. У Кайдановского все было иначе.
Саша еще был совершенно неправдоподобно образованным человеком. Он все время был с книгой, что для студентов театрального института вещь, скажем прямо, не очень частая. И у него по любому поводу была своя точка зрения, причем очень глубокая, но порою чрезвычайно противоречивая, как и он сам.
Я никогда не дружил с ним, мы не были друзьями, даже работая вместе. Некая дистанция сохранялась между нами всегда. Он был очень независимым человеком, очень. Эта независимость, на мой взгляд, порою граничила с гордыней.
Саша замечательный был артист. Один из немногих, кто умел, что называется, играть на одной струне. Когда у тебя арфа в руках — понятно, когда у тебя есть рояль — тоже. А когда себя сознательно ограничивают в возможностях, когда ни вправо, ни влево не уйти, а только вглубь — тут нужно обладать огромным внутренним сосредоточением и концентрацией этого внутреннего мира. И вот он это умел. Его самоограничение позволяло ему на этой одной струне играть виртуозные мелодии, и виртуозно их играть — это, конечно, редчайший дар. И не думаю, что дар легкий, моцартовский. Саша был, условно говоря, не из семьи Моцарта. Если измерять этими категориями, он был, скорее, из семьи Бетховена. Он был более основателен и во всем, что делал, пытался проследить многослойность, глубинность психологических уровней. Его всегда интересовал Достоевский. Точнее сказать, он не из семьи Пушкина, а из семьи Достоевского. Этой легкости летящей, и как это сделано — неизвестно, так все легко далось — в нем не было. Но в нем было другое. От Достоевского в нем была точность, подробность, предельное углубление, возможность и стремление действительно на одной струне, не расцвечивая, достигать очень серьезных и глубоких результатов.
Саша был непростой человек. И отношения его с людьми строились очень непросто. Он был очень вспыльчив, обидчив. Я не думаю, что он глубоко прощал обиды. Он мог как бы из приличия не напоминать о них, но внутри он не всегда прощал, совсем не всегда. Мне кажется, его ранимость была некоей реальностью, с которой ему самому было непросто совладать. И я не уверен, что он пытался это делать. Для него это ощущение несправедливости по отношению к себе было в какой-то степени питательной средой. Есть такие люди, для которых это является питательной средой. Я не знаю, хорошо это или плохо, не берусь это судить или обсуждать. Мне просто казалось, что он не жаждал ни покоя, ни мирного жития. Как только у него появлялось это, ему сразу требовались конфликты, он их искал порою сам. Я помню случаи, когда на ровном месте, вот так, как рождается смерч, вдруг абсолютно ниоткуда, самодовлеюще возникал конфликт, который приводил аж к рукоприкладству. Потом все, как обычно в России, замирялось, заобнималось, запивалось, но это страстное желание конфликта в нем присутствовало всегда. И это во многом ограничивало возможность общения с ним других людей, что, по сути, для него не являлось большой потерей. Мне кажется, что его внутренний мир и его общение со своим миром ему было интересней, нежели общение с другими людьми. Он вообще не очень любил компании, был человеком не из тусовок. Была в нем неустроенность какая-то…
Его взаимоотношения с миром были похожи на ощущения человека, который носит костюм, который ему мал. Вроде хороший костюм, но мал. Рукава коротки, брюки, в плечах жмет — и вообще. Вот именно — «и вообще». И он все время чувствует себя неудобно. У меня было ощущение, когда возникала какая-то неформальная атмосфера в компании или на репетиции, на съемочной площадке, что он категорически не мог надолго в нее влиться. Он пытался пристроиться к этой атмосфере — вроде общие шутки, смех и так далее. И вроде, слава Богу. Но наступал момент, когда он все равно оказывался в стороне, в одиночестве, наблюдающим за всем за этим… я бы сказал, с плохо скрываемым раздражением, с такой… ну, назовем это печалью — я не хочу употреблять более сильных определений.
Во многом это сказалось и на его творческой судьбе. Он ведь много снимался, в разных картинах, и артист замечательного дарования, но… Сталкер был один…»